— Крылья я покрасил, — сообщил он, — все-таки у меня в них и немного черного было. Кто знает, как истолкуют. А то жене и напишут — проезжал-де человек зверовидный и в перьях, именуясь светлым именем князя Тембенчинского, а на деле диавол и крылья у него отчасти хоть и белого, но больше пошлого желтого цвета и черный тоже есть. Оный же диавол, посаженный по задержании на цепь в полицейском присутствии страшно ругается матом, так что просим нижайше его от нас изъять с целью выяснения… А так тоже пишут, что, мол, хоть и зубаст зело, да крылья имеет ангельской природы, а потому пропущен, а ежели надо задержать, то путь держит на станцию Дыринка. Ух, и дикие же места этот северный Урал!
— Бывают хуже, эччеленца, — серьезно отвечал Зузинский, — у этих просто служебное рвение. И некоторая темнота. Искренняя.
— А по мне, нет ничего хуже дорвавшегося до власти дурака, — встрял третий комэск, Чирков, до того полировавший паркет блестящим сапогом. Таких у пехоты просто не бывает! Три шага пешком — и хоть пылинка, но осядет на этом черном кривом зеркале дешевого воинского шика. Поскольку в отличие от товарищей одет Чирков был исключительно, как было положено от казны. Зузинский же и Сухарев являли собой пример предельной роскоши, дозволяемой уставом. Объяснялось это просто. Господа комэски были из разных отделов. О чем Чиркову немедленно и напомнили.
— Ты, Паша, конвой, — сообщил ему Зузинский, брякнув бриллиантовыми подвесками аксельбанта, — потому худшего бедствия, нежели дурак-командир, просто не представляешь. С твоей колокольни, это, видимо, так и кажется. Но есть ведь и другие высокие здания. И повернутые по другому. И где ты наблюдаешь простую глупость, я, например, везде вижу финансовые злоупотребления. А Никита, — Сухарев на аршин выдвинул грудь с андреевским крестом. «За Веру и Верность», — государственную измену. И пресекаем.
— Ты хочешь сказать, что Михельсон вор и изменник? Не слишком ли!
— Нет. Никоим образом. Но то, что он будет проверен — точно. Кстати, если бы он одержал полную победу — он тоже был бы проверен. На всякий случай. Такова наша метода…
Вошел Гудович. Должность его оставалась прежней — все так же состоял генерал-адъютантом. То ли дело Мельгунов, закатившийся в Новороссию генерал-губернатором! Но тот и был, при всем своем авантюризме, всегда скорее генерал, а вот Гудович — скорее адъютант. И не более того, в какие бы чины не вышел. Впрочем, личный порученец царя — это персона. А личный друг — тем более…
Так что генерал-аншеф Михаил Измайлов привстал навстречу визитеру, пожалуй, даже излишне порывисто. Вылезти, он из-за стола попросту не мог. И так глухо стукнула каска, пробив острым навершием очередную метку на новеньком паркете. Новеньком, как и все здание Кольца. Карта, развернутая на столе, стыдливо свернула угол, прикрыв разрисованное подбрюшье.
— Как обстановка? — буднично спросил Гудович, пожимая Измайлову руку. После чего нагнулся и вернул каску хозяину, — Ты бы полочку какую для нее сделал, а то как не прихожу — все падает. И твоим же сотрудникам внизу работать мешает.
— Ничего, они привыкли. Да и какая разница — чем прижимать эту чертову карту, если это что-то непременно должно весить полпуда. И кто только их там у Михельсона в штабе так скручивает?
Кто — Измайлов замечательно знал и сам, поскольку обязан был знать всех откомандированных офицеров-квартирмейстеров. Но ведь человек никак не виноват в том, что за три дня, проведенные в узком тубусе, карта сама норовит свернуться в рулон. А пожаловаться хочется. Плотную же и упругую бумагу для топографических карт Измайлов выбирал сам. А вот сейчас сам с каждой знакомился, прежде чем передать вниз, где данные с нее перенесут на Большую, а там и реплику сделают для князя-кесаря и обоих царей — подняв ее по новому, затушевав неинтересные в стратегическом масштабе подробности, и выделив другие.
— А обстановка мерзостная, — поморщился он, — как мои орлы снизу говорят: рисовать противно. Оренбург в осаде, Черкасск тоже. Под Казанью имеем один ландвер, Самара и Уфа вообще прикрыты символически, хорошо только Мельгунову, он переиграл к северу своих губерний все, что у него там стояло против турок. Император Иоанн, что особенно обидно, все время говорит о политическом решении. Как будто не ясно, что таковое неизбежно вытекает из военного. Питер оголять наши вожди боятся, кадровая армия урезана до изумления. Бывшим штрафным не доверяют. Приходится использовать против повстанцев черт-те что. Сводные кирасирские отряды, иррегулярных инородцев…
— Неприятно, — согласился Гудович, — но мы ведь побеждаем. Зараза более не распространяется.
— Так в газетах пишут. А ты ведь сам царю мои доклады таскаешь. Неужели ни разу не заглянул? Неужто тебе не присуще здоровое человеческое любопытство?
— Они ж запечатаны.
— Я имею в виду, через плечо.
— А… Каждый раз кто-нибудь приходит, мне приходится его перехватывать — а сам Петр молчит или отшучивается.
— Ну так сделай выводы сам.
Гудович вздохнул. Выводы он делать не любил. Поскольку они оказывались равно далеки и от того, что происходило на самом деле, и от того, что думало начальство мудрое.
— Не люблю голову сушить понапрасну, — заявил он, — не мучь. А то я на ночь «Набат» читал.
«Набат» был чтивом запрещенным. К изданию и распространению. За ХРАНЕНИЕ же номеров никто никогда наказан не был. Из этого Измайлов делал вывод — журнал, даром что издавался беглыми из тиранической России вольнолюбцами, был полностью подконтролен Аноту. А потому никогда им не интересовался. Зато «Набат» всегда можно было отыскать на столе у любого из двух императоров. Чем, очевидно, и пользовался его собеседник.