Но этой курице, как и курице фон Левальда, не суждено было быть просто съеденной. Отворилась дверь. Впрыгнул адъютант, тянущийся истошно:
— Его императорское…
И тут вошло императорское величество, левое плечо и брюхо вперед, под ручку графиня Воронцова держится, сзади генерал-адъютанты выглядывают, Мельгунов с Гудовичем. Последним вошел странный пернатый зверь в генеральском мундире.
В тесноте, которая сгустилась в скромном доме генерал-аншефа — будто стены разом сдвинулись — курицу смел со стола чей-то позументированный локоть, и она понемногу уползла, отпихиваемая ногами, в самый дальний угол.
Куриная нога все еще оставалась в руках у Румянцева, когда царь заключил его в объятия и обцеловал троекратно, как старого друга и собутыльника.
— Что стряслось? — спросил Румянцев, — Инспекцию, что ли захотел устроить?
— Измена — коротко ответил император, — спасай меня, Петр Александрович. Вся надежда у меня осталась на тебя, на Захара и на флот Полянского.
— Захар сейчас в Силезии, — напомнил Румянцев о положении генерал-поручика Чернышева, — ты сам его просил доучить этого дурака Фридриха на австрийцах тому, что ему недовколотил Салтыков в его собственную шкуру. Раньше пяти дней он тут не будет. Полянского же с капитанами немедленно позовем. А что за измена-то?
Федор Иванович Вадковский, оказавшийся комендантом Петербурга, ухитрялся поддерживать в городе некоторое подобие порядка. Сил у него было вполне достаточно, но гарнизон не внушал ни малейшего доверия. Однако если в первые часы переворота основной проблемой были пьяные дебоши и грабежи, то к вечеру началось брожение.
Первым досадным известием стало сообщение об уходе к Ораниенбауму Выборгского полка. Еще через час пришла шлюпка, из которой вывалился истекающий кровью поручик, рассказавший о боях на Котлине. «Там Миних». Только и выхрипел, но разом все объяснил. И подробность добавил — на сигнальной мачте Талызин висит-качается.
Обеспокоенный Вадковский поспешил в Зимний. Там был уже не тот оживленный беспорядок, что сутки назад. Люди мелькали все больше сумрачные, да и стало их куда поменьше. Многих гетман Разумовский увел в поход на Нарву и Ревель, но еще больше — просто исчезло. Около императрицы оставался еще Гришка Орлов — но во дворце было пусто, лишь часовые похмельно спрашивали пароль-отзыв под окнами. Вадковский поклонился, приложился к ручке. Когда ритуал был соблюден, перешел к делу.
— У меня, матушка, две вести, — сказал, искривившись сообразно случаю, — гадкая и еще гаже. С какой начать-то?
— С наихудшей, — решил Орлов, — чтобы потом лучшая хорошей показалась.
— Тогда, — изрек Вадковский, — имею вам доложить, что Ивана Лукьяновича Талызина в Кронштадте повесили.
— Плохая новость, — сказал Гришка, — дальше давай.
— Вторая в том, что в Кронштадте вашего супруга, государыня, тоже нет.
Физиономия Орлова отразила недоумение.
— Граф Кирилл отписал, что в Ораниенбауме и Петергофе его тоже не было… Куда ж он утек?
Вадковский посмотрел на Екатерину, но та молчала, и тут гвардии подполковник почувствовал, что та гора, которую он пришел снять со своих плеч, вдруг стала еще тяжелее.
— Куда ж он утек? — повторял между тем Орлов, а потом прояснил чело и беспечно добавил:
— Ничего, споймаем! Под какой бы куст ни спрятался…
А куст, сиречь генерал-аншеф Румянцев Петр Александрович, лицезрел перед собой несколько человеческих фигур, блеклых и едва не дрожащих. Лица этих фигур приближались по цвету к колеру их зеленых российских мундиров. Более всего их пугало то, что Румянцев говорил с ними почти ласково. Если бы он, по обыкновению, кричал, клялся всех казнить немедленно, обрушивал на их головы штормы проклятий и девятые валы матерной брани, положение было бы для них вполне привычным. А вот так он с ними никогда не разговаривал…
— Любезные мои, — говорил Петр Александрович, — дорогие… Что мне делать-то с вами, болезные?
И по-куриному склонял голову, будто и верно ждал ответа.
Строй молчал.
— Полковник Суворов! — выкрикнул вдруг Румянцев. Самый низкорослый офицер в строю попытался вытянуться еще сильнее, — Вот вы, — Петр Александрович снова снизил голос до пугающе тихого, — где ваша обычная находчивость и наглость? Скажите мне, умишком убогому, что мне делать? Как поступить-то?
— Расстреляй нас, Петр Александрович! — выкрикнул один капитан, стоявший за три человека до Суворова, — Расстреляй нас к чертовой матери и не мучайся.
— Тебя, — сказал ему Румянцев, — я не спрашиваю. Хотя, раз уж просишь, расстреляю непременно. Я Суворова спрашиваю, Александра Васильевича: что мне делать с вами, охальниками. Люди вы все тут золотые, петля и Сибирь по вас плачут-рыдают слезами крокодиловыми. Я вас, грешный, всех, сволочей, люблю. А вот ваши отцы, братья, сыновья, видать, не любят вас. Знали ведь, когда они руки свои паскудные на государя поднимали, что вы у меня все здесь окажетесь. И что я присяге не изменю — знали. И что я императору Петру товарищ и собутыльник — знали. Так что же мне делать-то с вами теперь?
Строй офицеров молчал.
— Ладно, — сказал им Румянцев, — езжайте все к Чернышеву и воюйте с австрияками. А мятеж задавят те, у кого нет такой вшивой родни. Ясно?
— Вы ж меня повесить обещали, — вставил свое давешний капитан.
— И непременно повешу — как только будет за что, — ответствовал грозный генерал-аншеф.
Ивангород по сравнению с Нарвой и за крепость-то не сошел бы. Так, предмостное укрепление. Но уже возле его старомодных стен гвардия стала топтаться.