Зато какие чувства охватывают сердце, когда на заставе, вместо докучливо-въедливой проверки, кто ты и что — мгновенное отдание чести, и тоскливый провожающий взгляд прикованного к единому скучному месту стражника или ополченца, будь он и на три чина выше в табели! А иногда — пусть и без взятия на караул, но — размыкающиеся штыки постовых, и распахивающиеся сами собой двери дворца — которого? В Питере много, — и звон! — не шпор — паркета, и ноги сами несут вперед упоительным церемониальным шагом, и вот — кабинет. И из кресла навстречу поднимается нескладный брюхатенький человек, ему не положено, но — любопытно, и у него нет сил ждать еще секунду. И Император Всероссийский, и длиннейшая прочая сам хватает и рвет пакет с донесением, а собственные слова гремят благовестом:
— Виктория, государь! Генерал Захар Чернышев сообщает: Прага наша, дальше будет Вена!
И государь Петр Федорович Третий, шмякнув пакет о стол, хватает и обнимает посланца, будто тот и выиграл это самое сражение. И будет чин, и будет орден. А главное — будет новая дорога, новые заставы, новые разбойники, и взятые за грудки станционные начальники, будет и лихорадка, и в другой раз уже и самого фельдъегеря, вместе с пакетом метнут к стопам государя, потому как и в бреду он пакета не отдаст. И будет отставка с дополнительным чином, и правом ношения мундира, будут выть тоскливою болью даже и в тепле кости, поминая былую стужу. Будут уходить с кашлем легкие, и из девиц ни одна не составит счастье. Потому как ни особой карьеры, ни пенсии не выслужил. Потому как дом в крохотном поместье во время известного мятежа Екатерины сожжен дорвавшимися до воли смердами, и самому там жить невозможно, а управляющий — вор, и доход от аренды кладет в тот же карман, куда и жалованье. И остается сыренькая квартира в Петербурге. Тоска, убивающая вернее чахотки, которую нельзя развеять даже писанием мемуаров. Потому что вся радость жизни свелась к мгновению. К единому выдоху: «Виктория!».
Вот до каких гадостей можно домечтаться. А почему? А потому как свойственно русскому человеку любоваться своими невзгодами. Причем настоящие невзгоды, понятно, особенной сладости не приносят. Неприятности, они и на Руси неприятности. А вот мерзость иллюзорная, воображаемая — самое то, чтобы повыть над собой, любимым, а потом прожить жизнь счастливо и правильно. Потому как все дурные варианты уже исчислены, взвешены, и предусмотрены. И остается только с радостью принимать удивительные подарки, которыми судьба иногда засыпает вместо них.
Взять хоть бы одного такого посланца — подпоручика смоленского полка Мировича. Поместья у родни отобраны за самостийный мятеж, за нежелание принять над вельможными шеями гетмана-свинопаса Разумовского. Сам — выгнан из шляхетного корпуса, за набитие морды начальника училища, князя и генерала. Отправлен на войну рядовым. На кровавую на Семилетнюю. И тут черная полоса кончилась!
В сражениях с Фридрихом полки, бывало, одними пушками сносило целиком, гаубичные бомбы вырывали из плотных рядов сразу по роте другой. А были и пули, были и штыки, и сабли знаменитых черных гусар… Цорндорф! И Мирович шагает по болоту, чтобы зайти во фланг Фридриху, рядом тонут, но он, перепачканный, прорывается к королевской палатке. Хоть и не пленил старого Фрица, но попал на глаза генералу. И — снова офицер. А потом — Кунерсдорф! Полк выбит на две трети. Мирович отправляется в лазарет, обзаведясь алой ленточкой в петлице. А потом с улочек Берлина несется к проспектам Петербурга.
И заканчивается удача.
Мирович рвется назад, к ратной карьере — но ответ пишут полгода. Он прожился, жалованье должен был получать в полку, а полк где-то не то под Дрезденом, не то под Бреслау. А что зарабатывал стихами, живописью и архитектурой, терял в карты. Уж больно хотелось неделю — другую пожить не впроголодь! Но не везло. Или все шулера попадались. Хотя играл с сержантами гвардии. Офицеры гвардии были для него слишком богатыми партнерами. С чего им играть по копейке?
Про переворот вовремя не услышал. Ходил, раззявя рот, среди обывателей, пока другие хватали фортуну за чуб. А колесо-то возьми и провернись. И вот блистательные гвардейцы на каторге или в рядовых. И Мирович взят под стражу за фамилию. Мол, был мятеж, куда ж без него? И вводят на допрос. А в следователях — не люди.
Он потом уверял, что не испугался даже. Забыл от изумления. Потому и говорил складно. И был оправдан. И был взят в те самые лейб-кирасиры, которые стали самая гвардия и самая опора власти.
И вот теперь Мирович не шел — ехал на службу, пусть и не в карете, а на собственном слоноподобном, мохноногом коне белоснежной кирасирской масти. Замшевый колет, тончайшей кожи перчатки, тяжеленные сапоги с раструбом. Длинные волосы наконец-то не в накрахмаленной косе, а — черным кудрявым хвостом опахивают прогретую милосердным утренним солнцем спину. Особая привилегия аналитического отдела штаба лейб-гвардии кирасирского полка! Вот так всегда и мечтал прокатиться по Невскому, от самого Адмиралтейства и до Дома-на-Фонтанке.
То есть, говоря по старому, до Аничкова дворца. Который, как и сам Мирович, представлял собой образчик разительной перемены, случившейся вдруг с Россией в первых числах июля 1762 года. Казалось, страна застыла в изумлении, как камень, закаченный на вершину горы неугомонным каторжником Сизифом. Застыла, как полуденная тень, растягивая удивительное мгновение выбора: куда катиться-то?
Перемены пронеслись по стране, как верховой пожар, в котором ярко вспыхивали сосновые шапки узаконений, обугливались толстые стволы традиций, задыхались в едком дыму организации. Отовсюду выглядывали осторожные молодые ростки. Многие из них тянулись от живых корней обугленных древ или от древних трухлявых пней. Кое-что занес свежий западный ветер из-за кордонов. Но вверх, к своему кусочку солнца рвались и другие, дивные, невиданные прежде растения-мутанты. Абсолютное новое, которое без такого пожара не имело ни малого шанса пробиться к небу, удушенное может и менее совершенными, но более укорененными соперниками. Химеры ловили свой редкий шанс!